Руслан Гахриманов
Яд в сахарной глазури. Книга вторая
Мирная жизнь для солдата, как ни парадоксально, может стать куда более суровым испытанием, чем война.
Там был враг, приказ и ясность цели – структурированный ад, где выживание подчинялось закону. Здесь – лишь гулкая тишина, в которой неотстрелянная боль ведёт свою партизанскую войну, а единственным противником оказывается он сам. Война калечила тело, но мир добивает душу, подменяя экзистенцию боя бессмысленностью рутины, где его главный навык – убивать – становится не просто бесполезен, но преступен. И он с ужасом осознаёт, что справиться с внешним адом было проще, чем прожить с его отголосками в памяти, когда общество требует всего одного: забыть и «жить как все» – в мире, который для него стал самой изощрённой пыткой.
То, что называют фронтовым братством, есть лишь взаимная договорённость двух одиночеств не умирать в полном вакууме. Это не любовь к ближнему – это отчаянная попытка зажечь спичку о спичку в ледяной пустоте. Но спичка быстро гаснет.
Война, как и любое бедствие, доказывает простую вещь: общая беда порождает не единство, а иллюзию единства. Как только беда заканчивается, иллюзия рассеивается, и ты обнаруживаешь, что всё это время стоял плечом к плечу с незнакомцами.
Говорят, что в беде познаёшь друзей. Это ложь. В беде ты познаёшь единственный вид дружбы, доступный подавляющей части человечества – дружбу по необходимости.
А после беды познаёшь цену этой дружбы.
Ветеран – это живое доказательство разрыва между национальным мифом и человеческой реальностью. На войне он – символ, удобный для ритуалов патриотической гордости. В мире он – напоминание о цене, которую за этот патриотизм платит плоть и психика. Его травма, его боль, его молчаливая ярость нарушают уютную иллюзию «справедливой войны» и «славной победы». Поэтому общество, которое на словах чтит его подвиг, на деле отворачивается, спеша переквалифицировать героя в «сумасшедшего» – ведь куда проще лечить инвалида, чем признать, что система, породившая его, сама нуждается в лечении.
Этот мир (особенно та его часть, которую с нежностью называют «прекрасным полом»), совершил главную подмену: он объявил пошлую браваду, способность рисковать своим эго – смелостью, а храбрость рисковать жизнью ради других и долга – слабостью. Он пресмыкается перед театральным жестом, но отводит взгляд от настоящего подвига, который часто совершается в тишине и грязи, и никогда – ради одобрения зрителей.
Потому и все его связи – любовь, дружба, сострадание – суть изощрённые формы эгоцентризма, расчётливый обмен эмоциональными услугами. Они жаждут не сути, а сентиментального наркотика, который позволяет чувствовать себя живым, не рискуя ничем.
Отсюда – главный парадокс воина: его доблесть, проверенная кровью и риском, становится невидимой в мире, где мерой всего является удобство. Общество будет славить фотогеничную жертву и с отвращением шарахаться от обезображенного лика войны, ибо одно – красивая сказка, а другое – молчаливый упрёк, напоминание о той цене, которую они сами платить не готовы.
Для подавляющей части женщин человеческие отношения всегда были рынком примитивных сигналов. Их система ценностей – это каталог упаковок: бравада ценится выше стойкости, фотогеничная жертва – выше изуродованного калеки, яркий жест – выше ежедневного подвига. Мужскую доблесть, не имеющую товарного вида, они называют ущербностью; верность – слабостью и зависимостью.
Их мир – витрина, где всё выставлено на продажу, включая иллюзию чувств.
Своими скандальными выходками женщина проверяет не силу мужчины, а собственную безнаказанность. Она ищет не скалу, о которую можно опереться, а трясину, которая проглотит её грязь без ответа.
В мире, где подвиг больше не в почёте, быть жертвой – верный способ стать заметным.
Культ уязвимости – это гениальная уловка, позволяющая возвести собственную слабость в ранг добродетели.
Травма стала валютой, и каждый стремится предъявить свою, чтобы получить моральную скидку.
Современный «психолог», нахватавшийся терминов вроде «абьюз», «детская травма» и «личные границы», похож на слепца, который, ощупав хвост дракона, строит теорию о ящерице. Он разрисовывает схемы, где ужас назван «тревожностью», отчаяние – «депрессией», а экзистенциальная пустота – «кризисом самоидентификации».