синонимом всего её прежнего мира. Всё, что за пределами – уже чудо.
– Хотелось, – честно ответил он. – Всегда. Но между мной и звёздами всегда становился
кто‑то ещё. И под ними гораздо опаснее, чем, например, в стальном укрытии.
– Сталь давит – сдерживает – не поняла она.
– И защищает – добавил он.
Она задумалась. Уткнулась лбом в холодное стекло, за которым проносились ночные
контуры пустоши.
– А… сейчас между тобой и звёздами… кто? – спросила она вдруг.
Он усмехнулся:
20
– Ты, – сказал он.
Она вскинула голову, не сразу уловив шутку. А когда уловила, опять смутилась, как на
привале, когда делила с ним еду.
– Я… не звезда, – сказала она. – Я… мешок.
Сказала буднично, без жалости к себе. Констатация.
Он почувствовал, как внутри что‑то болезненно ёкнуло.
– Тогда и я мешок, – сказал он, – все мы, ресурсы.
Она замолчала. В её молчании было и непонимание, и новая, ещё не оформленная верой в
то, что это – правда.
***
Они говорили почти всю ночь.
Он рассказывал ей о поверхности – не о звёздах и романтических далях, а о конкретике: о
станциях, о портах, о городах, о том, как далеко отсюда Сити 17, и почему там не безопасно, а просто
чуть менее смертельно, чем здесь. О том, что такое зима в этих краях, когда озеро покрывается
коркой химического льда, а по Магистрали идёт больше грузов, чем людей.
Она слушала, затаив дыхание. Иногда задавала вопросы – редко, но уже без прежней, животной боязни: как устроены поезда, почему одни секции закрытые, а другие открытые, почему
у кого‑то есть место на втором ярусе, а кто‑то спит прямо под проходом.
Он отвечал. Не ради воспитания – просто потому, что слова сами просились наружу, чтобы
не дать мозгу зацепиться за мысли о тех, кто внизу стонет и умирает.
За это время впереди, в хвостовых секциях, кого‑то убили – тихо, без лишнего шума. К утру