Представьте огромный зал. Потолки высокие, окна – в пол, стёкла в металлических рамах, никакого пластика. На окнах – тюль. Жёлтый, выгоревший на солнце, но чистый, накрахмаленный. Запах – смесь щей, хлорки и чего-то неуловимо советского. Запах детства, в общем-то.
Столы – деревянные, покрытые клеёнкой. Стулья – с гнутыми ножками, скрипучие. На каждом столе – соль, перец, горчица в стеклянных баночках. И салфетки – нарезанная газета. Эстетика, мать её.
А теперь – раздаточная линия. Моя вотчина.
Нержавейка блестит, мармиты парят. Щи – в первом, лапша – во втором. Салат из капусты – отдельно. Компот, кисель, сметана в полстакана с сахаром. И подносы – пластиковые, коричневые, с вечными разводами от тряпки.
Работяги идут друг за другом, как муравьи. Берут поднос, двигают по направляющим, тётя Клава наливает суп, тётя Маша накладывает второе, а в конце этого пищевого конвейера – я. Касса. Финальная точка путешествия к чревоугодию, где приходиться за него расплачиваться.
– Так, – говорю, – суп, котлета с пюре, компот два стакана, хлеб… Рубль сорок семь.
– Чего так дорого?
– Компот двойной.
– А, ну да…
Следующий:
– Суп, рыба, салат, чай, булочка… Рубль двенадцать.
– У меня талоны.
– Давай талоны. Так, это на суп, это на второе… Сдача – восемнадцать копеек. Булочками будешь?
– Давай две.
– Ровно.
И так – триста человек в обед. Каждый день. Сложение в голове, вычитание, талоны-налички-сдача. Мозг кипит, но привыкаешь. Через месяц я считал быстрее калькулятора. Ну, почти.
Знаете, что самое тоскливое? Не работа. Не спина, которая ноет к вечеру. Не запах столовский, который въелся в кожу намертво.
Самое тоскливое – это понимание, что так будет всегда.
Вот просыпаюсь я в шесть утра в своей комнате в родительской квартире. Хрущёвка, пятый этаж, лифта нет. За стеной храпит батя, на кухне гремит посудой мама – собирает мне обед с собой, хотя в столовой кормят бесплатно. «Своё – оно вкуснее», – говорит.
Иду на остановку, жду троллейбус. Еду сорок минут, смотрю в окно. Тула просыпается – серая, заводская, с облезлыми домами и вечными лужами. Красивый город, если знать, куда смотреть. Но я уже не знаю.
Прихожу на работу, надеваю халат, встаю за кассу. Считаю, считаю, считаю. Завтрак, обед, конец смены. Снимаю кассу, сдаю деньги, переодеваюсь. Троллейбус, дом, ужин, телевизор, сон.
И завтра – то же самое. И послезавтра. И через год. И через десять.
Иногда ночью лежу и думаю: «Неужели всё? Неужели это и есть моя жизнь? Двадцать лет – и уже всё понятно до самой пенсии?»
Страшно, если честно. Не за себя даже – за годы, которые утекут, как вода в раковину. Буль-буль – и нету.
А вокруг-то жизнь бурлит! Девяносто второй год на дворе – всё рушится и строится одновременно. Ларьки растут, как грибы. Кооператоры в кожаных куртках катаются на первых иномарках. По телевизору – Ельцин, Гайдар, ваучеры какие-то. Народ шепчется: кто-то разбогател, кто-то прогорел, кто-то вообще в бандиты подался.
А я стою за кассой и считаю копейки за щи.
– Андрюх, – говорит как-то Витька, – ты чего такой смурной?
– Да так, – отмахиваюсь. – Думаю.
– О чём?
– О жизни.