Воды на полу натекло — целое озеро. Оглянулся в поисках тряпки — не нашел. Ладно, высохнет. В последний раз глянул в зеркало. Попытался причесать волосы пальцами — они путались, не слушались, торчали в разные стороны.
— Черт с тобой, — буркнул отражению.
В коридоре было темнее, чем в ванной — глаза привыкли к серому свету, и теперь сумрак казался плотным, осязаемым. Постоял, прислушиваясь. Тишина. Только где-то далеко — мышиный шорох.
Ноги сами понесли обратно к кухне. Не знаю почему — может, там было тепло от печи, может, просто хотелось снова увидеть Лайму, единственное живое существо в этом доме.
На пороге кухни я остановился. Лайма сидела за столом — на том же высоком стуле с прямой спинкой — и рисовала. Перед ней лежал обрывок бумаги, смятый по краям, и она водила по нему карандашом — коротким, сточенным почти до основания, зажатым в тонких пальцах. Крылья за ее спиной чуть подрагивали — в такт движениям руки.
Она подняла голову, когда я вошел и посмотрела на меня долгим взглядом, с ног до головы. Глаза скользнули по мокрым волосам и великоватой рубашке. Остановились на жилетке.
— Тебе идет, — прошептала, если сдерживая смех. — Позже купим тебе другую одежду.
Подошел к столу, сел на тот же стул с продавленным сиденьем. Лайма отложила карандаш, придвинула ко мне листок. Глянул — и замер. На бумаге был я. Сидящий за этим столом, с кувшином в руке, с хлебом на тарелке. Рисунок был лишь наброском, но довольно детализированным. Тонкие линии, точные штрихи, схвачено самое главное: сутулые плечи, наклон головы, даже эта привычка смотреть исподлобья.
— У тебя талант…
Лайма ничего не ответила. Просто убрала рисунок в карман своей жилетки, темной, длинной, с протертыми локтями. За окном снова прокричал кто-то — ближе теперь, почти под окнами. Слова долетели отчетливо:
— ...забастовка на северных шахтах! Кристаллов не будет! Читайте свежие новости!
Лайма повернула голову к окну, вслушалась. Крик стих, удаляясь.
— Сана задержится, — сказала она будто себе.
— Из-за забастовки?
— Да. — Лайма встала. — Пойдем, покажу тебе твою комнату.
Поднялся. В груди шевельнулось что-то странное — не страх, не благодарность, а что-то среднее. Надеюсь моя комната не столь убогая. Лайма повела меня не к парадной лестнице, по которой спускался, а к другой — узкой, незаметной, притаившейся за дверью в торце коридора.
— На третий этаж можно попасть только по этой лестнице, — бросила через плечо.
Ступени деревянные, старые, но не скрипели — видно, кто-то смазывал или подбивал. Перила — простая железная труба, крашеная черным, краска облупилась, под пальцами холодный металл. С каждым шагом меняется воздух. Внизу он был тяжелый, сырой, с привкусом плесени и подвала. Здесь, выше, становился чище, суше. И теплее.
Второй этаж мы миновали быстро — Лайма даже не остановилась, хотя я успел заметить в полумраке несколько дверей, все закрыты. На площадке между вторым и третьим она перевела дух — всего на секунду, будто проверяла, не отстал ли я.
Третий этаж встретил светом. Неярким — серым, но здесь он казался другим. Чище, что ли. Окно в торце коридора было большим, почти во всю стену, и стекла в нем — целые. Ни одной трещины, ни куска фанеры. Сквозь них лился ровный, спокойный свет, и пылинки танцевали в нем медленно, лениво, как сытые мухи.
Коридор — широкий, светлый, с высоким потолком. Стены оклеены обоями — настоящими, не оборванными в клочья. Темно-зеленые, с золотым тиснением, в мелкий цветочный узор. Провел пальцем — обои гладкие, чистые, без пыли. В одном месте, правда, уголок отошел, но его аккуратно приклеили обратно.
Пол — паркет. Настоящий, дубовый, уложенный елочкой. Не рассохшийся, не стертый до дыр — просто потемневший от времени и покрытый мастикой, которая тускло блестела в свете из окна. Вдоль стен — светильники с белыми плафонами из матового стекла.
На стенах — картины. Несколько штук, в рамках, висят ровно. Пейзажи — лес, поле, река. Одна особенно запомнилась — закат над холмами, небо оранжевое, почти живое. Остановился перед ней, вглядываясь.
— Нравится? — Лайма остановилась рядом.