В дверь постучали.
– Павел Андреевич, – заглянул лейтенант. – Тут это… дело Воронцова. Вам велено передать, что оно закрыто. Самоубийство на почве нервного истощения. Бумаги уже подписаны.
– Кем велено?
– Полковник Ступин звонил. Лично.
Нечаев усмехнулся. Ступин. Старый лис, который нюхом чуял, откуда ветер дует. Если Ступин так спешит закрыть дело, значит, ветер дует из очень высоких кабинетов.
– Закрыто, значит, – повторил Нечаев, глядя на фотографию. – А кольцо, лейтенант, ты не видел? Золотое, витое. С пальца ученого перед смертью исчезло.
– Может, украл кто? – пожал плечами лейтенант. – Из домработниц, например. В таких домах прислуга вороватая бывает.
– Может, и так, – согласился Нечаев. – А может, и нет. Иди.
Он остался один. За окном смеркалось. Внизу, на набережной, зажглись фонари, отражаясь в мокром асфальте. Из приемной глухо доносился голос диктора, передававшего последние известия. Говорили о мире во всем мире, о досрочном выполнении плана и о великом значении решений XX съезда.
Нечаев крутил в пальцах фотографию. Что-то здесь было не так. Ученый-физик, работающий над атомным проектом, собирается на дачу, счастлив в браке, а потом вдруг садится за стол и стреляет себе в висок, оставив пафосную записку. И перед этим прячет или теряет обручальное кольцо, которое носил двадцать лет.
Он закурил. Дым пополз к потолку. За стеной, в коммуналке, заиграло радио – кто-то крутил ручку настройки, ловя «вражеские голоса». Сквозь шипение пробилась мелодия. Гленн Миллер. «Серенада лунного света». Нечаев прикрыл глаза. Жена, покойница, любила эту музыку. Танцевали под нее в сорок четвертом, в госпитале, когда он только вернулся с фронта без двух пальцев на ноге и с осколком в берцовой кости.
– Эх, Катя, – прошептал он в пустоту.
Дочь, Настя, наверное, уже пришла из школы. Сидит на кухне, грызет сухарь, ждет отца. А он сидит здесь и думает о кольце, которое никто, кроме него, не ищет.
Зазвонил телефон. Звонок был резким, требовательным.
– Нечаев, – ответил он.
– Павел Андреевич? – голос в трубке был незнакомым, тихим, с хрипотцой. – Я по поводу Воронцова. Не по телефону. Встретиться надо.
– Кто говорит?
– Завтра. В девять. У Никитских ворот. Там, где пирожковые. Приходите один. Я знаю, куда делось кольцо.
В трубке щелкнуло. Нечаев посмотрел на нее, потом на часы. Половина десятого. Завтра в девять.
Он медленно положил трубку. Нога ныла. Дождь за окном усилился, барабаня по карнизу. Майор Нечаев, следователь по особо важным делам, сидел в прокуренном кабинете и смотрел на фотографию мертвого физика. Золотое кольцо на пальце счастливого жениха двадцатилетней давности насмешливо поблескивало в свете настольной лампы.
Дело, которое только что закрыли, только начиналось.
Глава 2. Пирожковая у Никитских
Утро встретило Нечаева болью в ноге и запахом пережаренного лука из коммунальной кухни. Он лежал на скрипучей кровати, глядя в высокий потолок с лепниной, которая еще помнила времена доходных домов, и слушал утреннюю симфонию: шипение примусов, грохот ведер, ссору соседок из-за очереди к плите.
– Павел Андреич! – голос тети Клавы, их «генерала» по кухонным делам, пробивался сквозь дощатую дверь, как сирена воздушной тревоги. – Настя ваша опять половину моего молока выхлебала! Совсем стыда нет, девка белобрысая!
Нечаев вздохнул, сел, растирая онемевшую ногу. Из-за ширмы, отделявшей угол дочери, донеслось сонное сопение. Насте было пятнадцать, и с некоторых пор она спала так, будто разгружала вагоны, – и разбудить невозможно, и совесть потом мучает.
– Клавдия Степановна, я куплю, – крикнул он в дверь, натягивая брюки. – Сегодня же куплю три литра.
– Купит он! – дверь все же приоткрылась, и в щель просунулось багровое лицо соседки. – Ты, Павел Андреич, лучше за девкой своей гляди. Вчерась опять в коридоре с этим… как его… с усиками, как у таракана, шушукалась. Стиляга поганый. Достукается она у тебя.
Дверь захлопнулась. Нечаев потер переносицу. Настя. Матери нет, он на работе сутками, а вокруг Москва, которая после смерти «отца народов» как с ума сошла. Молодежь джаз слушает, ботинки на толстой подошве таскает, девки красятся, как заграничные. Хорошо это или плохо? Он не знал. Война отняла у них детство, может, хоть молодость не отнимет?