Для Анны всё растянулось.
Она видела, как красная худи на долю секунды натягивается на груди, как если бы внутри что-то дернулось. Видела, как глаза девушки расширяются, как рот открывается, но звук не выходит. Видела, как чужая, ледяная нить резко сжимается, как рыболовная леска, и рвётся, забирая с собой то, что цепляла.
И в ту же секунду канал, через который они сейчас работали с залом, оборвался в одной точке.
Не во всём объёме – нет, поток продолжал идти, люди всё ещё пели, кто-то хлопал, кто-то прыгал; музыка продолжала звучать. Но в месте, где стояла эта девушка, образовалась дыра, провал, в котором не было ничего, даже эха.
Чужая сила отпустила. Исчезла.
Словно её никогда и не было.
Анна допела строчку, закончила куплет, вышла на припев – всё на автомате, точь-в-точь, как они репетировали десятки раз. Голос её не сорвался, нота не дрогнула. Профессионализм, возведённый в магию.
Люди близко к сцене ещё не поняли, что происходит у бара. Они продолжали подпрыгивать, махать руками, снимать на телефон, а в глубине зала уже возникал тот самый глухой, тревожный шум: «эй, ей плохо», «вызови скорую», «подвиньтесь», «не снимай, тебе что, совсем делать нечего?».
Соня, из-за барабанов, видела это место только краем глаза, но по тому, как в зале изменился ритм движения, поняла: что-то случилось. Она сбилась на долю удара, но тут же выровнялась, упрямо вбивая метроном в пространство, как будто тем самым могла удержать мир от распада.
Марина почувствовала провал буквально телом: вибрация, шедшая по басу, колыхнулась, как волна, обрушившаяся на неожиданную яму. Её пальцы на грифе дрогнули, но она, стиснув зубы, продолжала играть, вдавливая каждую ноту в пол, в стены, в фундамент.
Катя, не отрываясь от клавиш, перевела взгляд на Алёну; та уже, чуть скосив глаза, тоже заметила движение у бара. Но обе знали: если они сейчас остановятся, поток рухнет совсем.
Анна, стоя в центре сцены, уже не видела девушку – её закрывали спины, поднятые руки, чьи-то плечи. Она видела только яркие вспышки экранов, вытянутые руки, несогласованные движения тела толпы, пытающейся уступить место людям, которые тянули кого-то к выходу.
Её голос в этот момент звучал особенно чисто, почти без примесей; в нём не было ни одного лишнего дыхания, ни одной сорванной ноты.
Она допела песню до конца.
Световик, ничего не понимая, но действуя по плану, дал финальную вспышку, залив сцену тёплым золотым светом. Зал по инерции закричал – не от восторга, а просто потому, что так положено после песни, – но этот крик быстро затих, превращаясь в шёпот и тревожные реплики.
Анна позволила последнему аккорду повисеть в воздухе и медленно, очень медленно опустила руку с микрофона.
Внутри неё было не пусто, нет, – в ней бушевал тот же самый поток, но в самом центре этого бурления оставалось одно, очень холодное, очень твёрдое ощущение.
Нас подставили.
Это было не сомнение, не гипотеза, а факт, такой же очевидный, как то, что кирпичная стена за спиной сцены сырая, что очки на её носу запотели от жары, что девочка в красной худи больше не стоит у бара.
Она обвела взглядом зал.
В телефонах мерцали экраны, кто-то уже снимал не сцену, а пространство у выхода, где копошились люди в попытке освободить проход. Кто-то плакал, кто-то смеялся нервно, кто-то ругался, требуя включить свет. Кто-то, наоборот, застывал, не зная, что делать.
Город в этот момент тоже прислушивался.
Где-то далеко над ними гудело ночное метро, под землёй, под трубами, под кабелями; где-то в другом районе скорая выезжала на какой-то иной вызов; где-то выключали свет в окнах, опускали жалюзи, закрывали двери подъездов. Всё это продолжало жить своей жизнью, но сюда, в «Афонию», в этот маленький, тесный клуб, сейчас стекалось тонкое внимание: ещё одна смерть, ещё одна странная случайность, ещё один эпизод, который назовут потом то ли несчастным случаем, то ли «сердечной недостаточностью».
Анна, всё ещё держа микрофон, наклонилась вперёд, как будто хотела что-то сказать в зал, но передумала. В микрофон она произнесла лишь дежурное:
– Делаем паузу. Воздух. Вода. Не толкайтесь.